Искусство

Чеховъ. Ивановъ. Слова. Слова. Слова.

Особенностью триумвирата ЖБИ (Женовач, Боровский, Исмагилов) является железобетонная уверенность в необходимости создания основательных декораций. И эти декорации неспроста встречают входящих в зал зрителей. Уже с первого взгляда, только расположившись на своем зрительском стуле, еще не прогрев его от эмоций, зритель может многое узнать о предстоящем действе. Сразу становится понятно, что перед нами когда-то богатая усадьба. Которую, впрочем, содержат слуги в максимально хорошем состоянии. Очевидно, что пик расцвета этого дома пришелся на начало 19 века. Об этом нам намекают двухстворчатые филенчатые двери с ромбами, характерными как раз для европейской части России конца 18 – начала 19 века. Образ цементирует его величество кахелофен – майоликовая изразцовая печь. Понятно, что это не дворец, поэтому на печи никакой росписи. Сейчас такую печь можно купить набором изразцов за 250000 – 300000. Интересно, за сколько удалось сторговаться Боровскому. Я скорее предположу, что усадьба находится где-то на северо-западе Российской Империи. Об этом намекают и бронзовые дверные ручки, очевидно, сделанные тульскими мастерами. Возможно даже Щербаковым, интересно, есть ли на них клеймо? До чего же хороши декорации Боровского, что их хочется разглядеть как можно подробней. Я уже точно хочу такую ручку на дверь в квартиру! Это будет моя следующая покупка на auction.ru.

Про очевидно вызывающие восторг аксессуары для крокета я даже и говорить не буду, они – органично, пусть и слегка нарочито дополняют мизансцену в паре с молчаливой траурно-черной виолончелью.

И всё вокруг мрачное, а не просто обветшалое. Мы не видим седой пыльности, дома наполненного воспоминаниями и жизнью – пространства, как это предлагалось Чеховым. Мы видим выхолощенный, морозный траур. И именно он подсказал мне разгадку концепции Женовача.

Дом не просто упустевший, он утратил цветность – почернели когда-то яркие облезшие кусками обои, бесцветно сминающее некрашеный льняной чехол дивана тело. И свеча по центру. Следить за цветом и его отсутствием мы будем весь спектакль. Унылое бордо тут будет символизировать для меня жизнь. Вся комната является невнемлющим и молчаливым ликом. Из печи – носа нет теплого дыхания, её давно угасший жар не способен никого согреть, а ведь когда-то мог. И укрытый заброшенный диван, будто рот гиганта-усадьбы – нем, как и герой запечатавший собой эти уста. Лишь двери глаза – еще моргают-хлопают, создавая иллюзию жизни, но может это лишь ветер, в этом выхолощенном, угасшем поместье, где лишь порывы стужи разносят сено по половицам? И сразу вспоминается музей Дали в Фигерасе с диваном устами, но этой аналогии стыдишься, ведь несравненно контрапунктна полная жизни каталонская композиция заиндевевшей реальности Руси.

Мне не очень нравится Чеховский гротескный Иванов, но тот что в СТИ, безъязыкий почти до конца – мне импонирует. Ведь так, действительно так, я, уверен многие, чувствуют и себя. Этим заброшенным домом. Когда-то он жил реальную яркую, а возможно значимую для кого-то жизнь… а сейчас лишь траурно созерцает неуместно суетное движение персонажей. Но потихоньку и мы и персонажи смиряют свою живость и жизненность, и парадоксально замирают продолжая двигаться и говорить. Этот дом уже ничто не способно заставить сиять, и лишь мысль о эмиграции на секунду оживит потом персонажей.

Но это лишь последний вздох. А мы вздыхаем уже сейчас и заходимся в немых слезах и комок в горле вырывается кашлем Сары. И это актерски совершенный кашель – не как натужное кряхтение, а естественно сорванный вдох, как можно это сделать специально, и повторять и повторять? Татьяна Волкова делает это филигранно.

И точно также филигранно лежит её супруг по сюжету, Николай Алексеевич в исполнении Алексея Верткова. Как можно передать отчуждение позой? Как не перегнуть со вздохами, как возлежать не немощно физически, но немощно душевно? Ответы на это мы находим в потрясающей игре заслуженного артиста. Сюжет не важен. Мы в стазисе, зрители, герои, страна. Женовач нещадно вымарывает персонажей из Чеховского текста – это ставший канонический его приём трактовки любимого писателя. И кто они оставшиеся, эти призраки прошлого, приходящие в последний мыслях угасающего героя? Не бывшие яркими, они тусклеют с каждой минутой. И смерть жены пролетает незначимой, как оказывается легковесен занавес, отсекающий её жизнь от Иванова. И неспроста невеста в погребальном саване. Саша прощается с ним когда-то живым. Депрессия съела его сердце, его мозг, его волю. Он уже не встанет и не станет прежним. Ведь всё что видит главный герой – предсмертный всплеск воспоминаний. Я думаю, что главный герой покидает этот мир в течении всего спектакля. Сознание постепенно его покидает. К концу персонажи-призраки окутываясь в монохром прощаются именно с Ивановым и уже не в реальности а в всполохах его сознания. И холодеющий луч прожектора выжигает остатки жизни из тела.

И мы все ждём прощения грешной души, с истовостью, свойственной русскому человеку. Мы ждём расплаты и вознесения, катарсиса, какого-то всплеска страсти в этот момент перепутья меж этим миром и миром иным.

Но душа Иванова остается неуспокоенной. И полуживой, с однотонными переливами монолог, не позволяет герою объяснить себе себя. И мы, судьи, сначала участливо, а потом всё сильнее отстраняясь, сами не можем его простить. И он, неосвобожденный, скованный собой, и той болью, что испытал сам и причинил другим, смотрит на нас с пониманием, обреченным пониманием безвыходности.

Он уже всё вымолчал и всё высказал, не помогло ни то, ни другое. И для души уже мертвого тела тоже не остается места в этом мире. И не осужденная, и не оправданная, она уходит, и из этого эфемерного круга бытия – за занавесом постреальности. Мы слышим выстрел, но нет звука падающего тела. Душа невесома, и даже застрелившись, у неё нет шанса – ни с грохотом низвергнуться, ни вознестись.

Что это – изображение клинической депрессии, или приговор, вынесенный нашему обществу? Увы, даже выходя из зала, мы не видим выхода из этой ситуации ни для Иванова, ни для этого мира. И никакие слова тут не помогут.